Старик с острова Форе. Ингмар Бергман
Хотя искусство великого шведского режиссера Ингмара Бергмана несколько мрачновато, полно меланхолии, страха перед неизбежным, в его биографии отсутствуют какие-либо признаки мученичества. В течение многих лет Бергман наслаждается жизнью.

Ингмар Бергман родился в пасторской семье 14 июля 1918 года, в воскресенье, что сулило удачу. Детские годы провел в Стокгольме и в провинции Даворна, а также в Упсале. Окончил Стокгольмский университет, где изучал литературу и историю искусств. Всемирная известность пришла к нему в 1956 году после фильма «Улыбки летней ночи». Всевозможные награды, три «Оскара», призы на фестивалях… Но его это мало волнует…

Сегодня никто не помнит имен тех, кто построил Шартрский собор. На мой взгляд, для художника большое счастье – работать анонимно. Для меня было бы лучше, если бы я был неизвестен.

– Но во всех ваших фильмах чувствуется ваш собственный почерк. Зритель сам узнает автора.
– В том-то и дело. Я нахожусь в положении, в котором немыслимо оставаться совершенно анонимным. Кто я? Это всегда было проблемой, которую я пытался разрешить: кто я и откуда? Почему стал таким, какой есть?
Теперь вы это понимаете?

– Нет, хуже. Вернее сказать, не хуже, а меньше. Сейчас я знаю о себе меньше, чем знал десять лет назад. А если вернуться в детство… Понимаете, моему брату нанесло непоправимый урон то воспитание, которое он получил. Он так и не смог оправиться. Я, в общем-то, получил такое же воспитание, как и брат. Но мне удалось выстоять. Потому что он отвечал на это воспитание агрессией и попытками защититься. А я прибегал ко лжи и притворству. Я представал перед родителями таким, каким они хотели меня видеть. И пытался выяснить, как они будут реагировать. К тому же я был отчаянным вруном, врал без зазрения совести. И за обман следовало жестокое наказание. Но проходило время, и я снова врал как ни в чем не бывало. Я знал, что это грех, за который полагается наказание, поэтому, естественно, считал себя негодяем. Но, с другой стороны, это был хороший способ защиты. Мои родители ничего не делали из злобы. И нас наказывали потому, что их приводило в ужас наше поведение.

– Вы, должно быть, испытали чувство освобождения, когда ушли из дома?
– Да, но к тому времени я уже пострадал, и эти раны долго не заживали. Все это повлияло на мою работу. Так что бесконечно долгий период жизни мне пришлось потратить, чтобы разобраться с плодами своего воспитания, попытаться сохранить все хорошее. Наш дом не был адом. Было и много выдумки, много радости и музыки. Мы могли приводить своих друзей, мы играли в театр. Это случалось, когда отец был в хорошем настроении. Но подчас он впадал в депрессию. Он был невероятно требователен к себе. Мои родители были добрыми людьми. Но то, как они нас воспитывали, особенно меня и брата, – это был ад. Если делать какие-то выводы, то можно сказать так: все мое творчество на самом деле основано на впечатлениях детства. Я могу буквально в мгновение перенестись туда. Я думаю, вообще все, что имеет какую-то ценность, уходит корнями в мое детство. И, говоря диалектически, я никогда не порывал со своим детством, все время вел с ним диалог.

В 1944 году, в возрасте двадцати пяти лет, Бергман, который уже успел сделать себе имя в Стокгольме, возглавил городской театр в Гельсинборге. Затем его карьера театрального режиссера продолжилась в Гетеборге и Мальмо. В январе 1963 года ему была доверена главная сцена страны – Королевский драматический театр в Стокгольме. В то же время он много писал и ставил фильмы.

Искусство и личная жизнь, творческие взлеты и бытовые проблемы – все это было одним целым или нет? Говорят, вы – невероятный педант.

– Я жил очень просто. У меня было какое-то жилье, там стояла какая-то мебель. И потом, я очень часто женился. А значит, нужен был какой-то дом. Меня не слишком интересовало обустройство. Я мало чего могу вспомнить из своей частной жизни. Честно говоря, чтобы вспомнить, когда произошло какое-то событие, я призываю на помощь фильмы или спектакли: «В то лето, когда я снимал «Улыбки». И тогда я понимаю: это был 1955 год. Я не помню, когда родились мои дети, сколько им лет. Конечно, приблизительно я знаю, но не помню года их рождения, это наводит на размышления. С моей четвертой женой, пианисткой, я предпринял героические усилия, чтобы создать собственный дом с приличной обстановкой и даже соблюдением некоторых социальных ритуалов. Но очень скоро и это прошло.
Говорят, вы никогда не писали  дома?

– Я поселялся в каком-нибудь пансионате в Даллорне. Нет, дома я не работал, пока не купил дом на Форе. Это было тридцать лет назад. Я переехал туда и с тех пор никогда не писал нигде, кроме Форе.

 

30 января 1976 года Бергмана прямо с театральной репетиции увезли в полицию, на допрос в связи с уклонением от уплаты налогов.
– Я стал жертвой обстоятельств, которыми не мог управлять, которые мне были совершенно неподвластны. Так бывало несколько раз в моей жизни: она стала невыносимой, я не мог так больше жить. Три недели я провел в сумасшедшем доме. Я тогда желал только одного – спрыгнуть с балкона. Понимал, что это плохой выход. А потом все эти сильнодействующие препараты, которые избавили меня от мук, от страдания, постепенно изменили мою личность. Я больше не узнавал себя. Я был послушным, читал книжки, много спал, бродил по коридорам, разговаривал с другими сумасшедшими. Нам было довольно хорошо вместе. По вечерам мы смотрели маленький телевизор.
И вас не пугало, что вы можете навсегда погрузиться в состояние инертности или отчаяния?
– Тогда я об этом даже не думал, это был инстинкт самосохранения. Потом меня просто-напросто спасла моя агрессивность. Потому что, когда новые власти ничего против меня не нашли, они использовали другие приемы: шантаж и прочее. Тогда я так разозлился, что решил покинуть Швецию. Каким-то образом мое негодование сослужило мне хорошую службу. Я был вне себя от злости, и это помогло мне поправиться.

Вы бы смогли до конца дней жить вдали от родины?
– Мы уехали из Швеции в апреле. Я и Ингрид. И оказались в Париже. Потом в Лос-Анджелесе. Затем мы поехали в Копенгаген. А потом мне ужасно захотелось домой, в Швецию. Было лето, понимаете? И однажды вечером я заказал самолет, и мы с Ингрид полетели домой. Мы приехали на наш остров, сели на ступеньки и в теплых сумерках смотрели на кусты распустившейся сирени. На следующий день мы уехали в Мюнхен. Понимаете, здесь, в Швеции… Я прожил восемь лет за границей и совсем не работал. И мне не хватало не только родного языка, но и кустов сирени, то есть Швеции. Было удивительное чувство – вернуться домой и говорить по-шведски, снова использовать в работе родной язык.

Ингмар Бергман написал сценарии ко всем своим почти пятидесяти фильмам для кино и телевидения и к семи фильмам, поставленным другими режиссерами. Кроме того, он шестьдесят лет проработал на драматической и оперной сцене, создав более ста двадцати спектаклей. Писал пьесы, снимал документальные фильмы. История кино не знает ничего подобного.
Вы как-то сказали, что, начиная писать, не знаете, что у вас получится…
– Верно, верно. Конечно, когда я начинаю писать героя, у меня есть что-то вроде главной, исходной сцены. Я обычно говорил, что, когда начинал «Шепоты и крики», у меня была только одна сцена: четыре женщины в белом в красной комнате. Да, это была единственная сцена. А потом я начал думать: почему они там? Что говорят друг другу? И так далее… Там была тайна. Эта сцена снова и снова возвращалась ко мне и не давала покоя. Да, вы знаете, как это бывает, когда начинаешь сматывать в клубок длинную нить, которая тянется откуда-то. Но она может оборваться, и тогда ничего не выйдет.
У вас эта нить когда-нибудь рвалась?

– Да. Но не тогда, когда замысел уже перерождается в сценарий. Нет, когда я начинаю писать, не рвется. Когда сажусь писать и идет этап рабочих тетрадей, я пишу без конца и без начала, все подряд. Когда я был моложе, должен был зарабатывать деньги для всех своих жен и детей. Мне часто приходилось, что называется, с ходу браться за сценарий. А теперь я могу валяться на диване, раздумывать над идеями и получать удовольствие от этого. Разглядывать картинки, собирать материал. Мои рабочие тетради никто, кроме меня, не может прочесть. Потом из множества рабочих записей что-то переносится на бумагу. Возникает сценарий.
Вы всегда пишете от руки?
– В письме что-то есть. Я использую особые блокноты. Такие выпускались, еще когда я начинал в 1942 году работать над фильмом «Индустрия», куда меня взяли штатным сценаристом. Тогда нам давали такие блокноты из желтой линованной бумаги и чернильные авторучки. С тех пор я пишу только в этих блокнотах. Двадцать лет назад их перестали выпускать, и тогда им пришлось сделать восемьсот штук для меня. У меня еще кое-что осталось. Думаю, до смерти хватит. Я не пишу какой попало шариковой ручкой. Это должна быть совершенно особая ручка – с очень крупным шариком. Сам процесс письма, хотя у меня очень неразборчивый почерк, доставляет мне удовольствие. Поскольку я пользуюсь одинаковыми блокнотами, то всегда знаю, сколько написал. Проходит три часа, и даже если я в середине сцены, я заканчиваю работу. Творческий процесс – это процесс упорядочения, это продуманный ритуал: встать пораньше, позавтракать и сходить на прогулку. Не говорить по телефону, сесть за письменный стол. На столе должно быть тщательно прибрано. Вещи не должны лежать как попало. Я необыкновенно педантичен в том, что касается моего рабочего места. Потом, просидев за столом сорок пять минут, я делаю перерыв. К тому времени у меня начинает болеть спина. Я встаю и около пятнадцати минут прохаживаюсь по дому – он длиной пятьдесят четыре метра. Или выхожу и смотрю на море. Сажусь, пишу еще сорок пять минут. Если это рабочие тетради – это интересно. Это и есть сам творческий процесс.

– А на сцене, на съемочной площадке?
– Я считаю, это входит в обязанности режиссера: быть на работе в хорошем настроении, создавать приятную обстановку, в которой люди делают кино. Когда я был молод, я этого не понимал. И тащил за собой на площадку свою личную жизнь, свое похмелье, свои романы, свои провалы, свои глупости. Бушевал, как не знаю кто. И тем самым создавал очень неприятные, тягостные ситуации. Но в то же время существуют так называемые педагогические вспышки. Иногда их приходилось использовать. Совершенно умышленные приступы гнева, тщательно продуманные «точечные бомбовые удары» бывают нужны. Обстановка на съемочной площадке или на сцене не должна быть совсем уж домашней. В какой-то момент мы должны это почувствовать. А люди, с которыми тебе приходится работать, как правило, невероятно честолюбивы и невероятно обидчивы. И хотя мы играем в игру, дурачимся, шутим, рассказываем смешные истории, все равно они знают, что это борьба не на жизнь, а насмерть. Важно поддерживать определенный темп. Например, когда начинаешь работать в павильоне в девять утра, нужно, чтобы работа началась в девять утра. В десять первая сцена должна быть отснята. Нельзя начинать день с бесконечных обсуждений. Для меня разговоры – это вообще ужасная вещь. В разговоре участвуют двое или трое, а остальные стоят вокруг и зря теряют силы. Все дискуссии должны проходить не во время репетиции.

В ноябре 1971 года Ингмар Бергман женился на Ингрид фон Россен. Они прожили вместе 24 года, вплоть до ее смерти в 1995 году.
– Я был уверен, что с болезнью Ингрид придет конец моей творческой деятельности. Пока Ингрид была жива, она очень хотела, чтобы я не бросал работу. Поэтому я поставил два спектакля. После ее ухода я вообще не мог работать, совершенно потерял способность писать. Я часами сидел за письменным столом и мог не написать ни строчки.
Но вы в это время ставили спектакли?

– Это совершенно другое дело. Десять актеров просят: сделай же что-нибудь с нами. И это заставляло меня работать. Это очень помогло смягчить боль той огромной утраты. Но писать я в то время совершенно не мог. Только спустя три года приехал на Форе и сел за письменный стол. Я открыл первую рабочую тетрадь и решил, что каждый день буду писать. Прошло ужасно много времени, пока я писал сначала по пять, потом по восемь, по десять страниц в день. Это были литературные и языковые упражнения. Это был адский труд, потому что все заржавело, окаменело, то есть я был в очень плохой форме. Смерть жены нанесла удар моей воле к жизни, изменила мое существование, тот мир, в котором я жил. Я жил, замкнувшись в своем горе, как в комнате. Я будто стал инвалидом, который с трудом бредет по жизни. Хочу сказать: мне уже за восемьдесят. Я живу день за днем, и мне все немного безразлично. Хотя есть то, что меня огорчает, и то, что меня радует…
Я сказал себе, что нужно жить строго расписанной жизнью по тщательно составленному плану. Чтобы каждый час был чем-то занят, чтобы не развалиться на части.

– Вы как-то сказали, что самое отвратительное в смерти то, что неизвестно, что будет потом.
— Совершенно верно. Когда я был молодым, меня преследовал страх смерти, я ужасно боялся ее. Только когда я снял «Седьмую печать», в какой-то степени справился с этим страхом, потому что говорил о нем. Как-то мне делали операцию, несложную, но дали слишком сильный наркоз. Врачи делали все возможное, чтобы вернуть меня к жизни. Я был без сознания восемь часов. Меня с трудом вернули к жизни. Самое интересное, что для меня эти восемь часов не были даже ни часом, ни минутой, ни секундой. Я был полностью выключен. Я чувствовал удивительное успокоение – вот она какая, смерть. Ты становишься экзистенцией, тебя больше не существует, ты – как свеча, которую задули. Это вселило в меня поразительное чувство успокоения перед лицом полного мрака.
Вы избегаете новых знакомств?

– Мне трудно общаться с новыми людьми. Я с удовольствием говорю по телефону, считаю его замечательной вещью. Этот аппарат дает возможность получить радость от общения с добрыми друзьями. Но сейчас я провожу время в одиночестве. В полном. И это мне нравится. Так мне легче переносить мое положение. Смерть Ингрид… Мне невероятно трудно представить себе, что я никогда больше ее не увижу. Я часто ощущаю присутствие Ингрид в комнате. Может быть, это только проекция моих переживаний. На самом деле это не важно. Когда много времени проводишь в одиночестве, начинаешь разговаривать сам с собой. Но я разговариваю с Ингрид, и кажется, что она мне отвечает. Она дает полезные советы, высказывает мнения о том, что я делаю или не делаю.

– Вам не тяжело вести диалог с невидимым собеседником?

– Нет. Это дает мне большое утешение и смягчает боль. Поэтому я стал стариком с острова Форе.
Но на острове Форе вы не можете работать в театре.

– Нет, но теперь мне это уже не так нужно. На Форе замечательная природа, и я ощущаю поразительную близость к этой природе. В Стокгольме я не чувствую себя дома, только на Форе.
Есть выражения «по-бергмановски», «это бергмановский пейзаж», и так будут говорить еще десять и двадцать лет. Как вы к этому относитесь?

– Это то, о чем я никогда не задумывался. Переживут мои работы меня или нет, или что скажут люди – мне это совершенно безразлично. Поверьте, я говорю откровенно. Когда я иду на эту репетицию, думаю только об одном: пусть репетиция пройдет удачно, пусть будет наполнена смыслом, пусть получится что-то живое. Это, я считаю, благо. И когда я работаю в павильоне, как на съемках телефильмов, или ставлю телеспектакль, единственное, что имеет какое-то значение в моей работе, – это то, чтобы она была наполнена смыслом для тех, кто в ней занят. А еще – чтобы она была живая. Чтобы она жила собственной жизнью. Потому что единственное, чего я боюсь, – Бог знает, как я этого боюсь, – это утратить способность создавать что-то живое, трогающее людей.
(По материалам шведской печати. Перевод Наташи Андерссон)